Он сел на стул верхом и обвел их всех взглядом. И никто из них не смог больше секунды удержать его взгляд своим.
Мужчины и женщины, пожилые и не очень. Поколение, заставшее весну. Те, в кого он так верил в самом начале. Еще когда не был Драконом, когда был мальчиком, читавшим под одеялом Конквеста и Кундеру, Солженицына и Панича, Маркса и Бэкона, Монтеня и Соловьева, Чапека и Кафку. Те, кто предали его, так и не решившись ни на что настоящее. Те, кто проболтали все на свете. Те, кто проболтали бы все, если бы они с Вацлавом вовремя не отшвырнули их прочь с дороги…
Первым нарушил молчание Ботеж:
– Пан Данек… Мы не знали… Она не сказала никому…
– Потому что вы предали ее. Как и нас. О чем ей говорить с вами? Я честно признаюсь, – я тоже не знаю, зачем я здесь. Я просто хотел посмотреть вам в глаза.
– Ты просто разгневан… – вздохнул, не глядя на Майзеля, Ботеж. – Ты просто любишь ее…
– Что вы понимаете в гневе?! – он так сверкнул глазами, что они поежились все. – Что понимаете вы в любви? Что еще сказать мне вам, – после всего, что сказала она? Как объяснить, что нет больше мира, что нельзя так дальше, что война уже на пороге?
– Мы не хотим ни с кем воевать…
– А вас не спрашивают, вы… Я это слышал уже, наверное, тысячу раз. С вами воюют, а вы называете это щекоткой… У вас нет ни сил, ни ума, ни мужества, назвать войну войной, и если уж не воевать самим, то хотя бы признать за нами это право. Потому, что вы – болтуны и подонки, или и то, и другое одновременно. Когда вы стали такими? Куда делась та отвага, что вывела вас на баррикады Будапешта и улицы Праги? Что случилось с вами со всеми? Или это были не вы?! Вы сами не поехали на демонстрацию против Лукашенко. Вы отправили в пасть к Лукашенко детей. Наших детей, которым задурили головы своими россказнями. Конечно, у вас есть дела поважнее. Вам надо обличать меня, рыдать над жертвами израильской военщины, писать пасквили на короля и гадости про королеву, рассовывать все это по карманам ваших парижских вихлозадых подпевал, чтобы они потом тявкали на нас из-за углов своих сорбонн и монпарнасов. И когда ваша собственная совесть ткнула вас носом в ваше дерьмо, вы так ничего и не поняли, а разозлились. И на меня, как всегда, – по привычке, и на нее, потому что ваша совесть, в отличие от вас, как раз очень внимательно меня слушала. И все поняла. И поэтому тоже помчалась туда, чтобы спасти их… И нас. И вас. Всех. А вы… Вы, похоже, уже не поймете. Так вот…
И они увидели это. Как видели это его враги, перед тем, как умереть. Эту маску… Им тоже захотелось убежать и спрятаться. Только некуда было ни прятаться, ни бежать…
– Так вот, – повторил он, и ноздри его раздулись так, что показалось, будто и вправду выдохнет он сейчас пламя. – Если с этими детьми, и с этой женщиной… Впрочем, вам этого не осилить вашими забитыми всякими бреднями мозгами, вы, вечно сомневающиеся во всем… Вы даже не знаете, что можно чувствовать так… Если с ними что-нибудь… Вам не будет больше места в этом мире. Никому из вас, никогда и нигде. И я буду за вашими спинами. Один. Без всяких чудес. Вечно. Потому что без нее…
Он замолчал, потому что не мог говорить больше. Если с ней что-нибудь случится, я стану настоящим драконом, подумал он. Даже не потому, что хочу… Потому, что ничего не имеет смысла без нее. Вся моя жизнь, которую я даже не жил. Работал, как одержимый. Все сделал, чтобы свои и ваши мечты сделать реальностью. Потому что мечтал о том же, о чем вы сами мечтали… Столько всего натворил, чтобы вы увидели, как нужно, как все может быть на самом деле. Чтобы людям… И она поняла. А вы…
– Пан Данек… Нам нужно время… Не бывает все сразу…
– У вас было время. Сколько лет… Столько лет, – можно вырастить целую кучу здоровых, красивых, веселых и умных детей. Которых не будет у нее – и тоже из-за вашей поганой болтовни. Больше времени я вам дать не могу. Его больше нет, – ни у меня, ни у вас.
Он обвел их взглядом, – таким взглядом, от которого они снова сжались, – и, усмехнувшись, стремительно вышел прочь. Только полы плаща взметнулись черными крыльями.
Он так ушел, как будто остался… Они по-прежнему ни голов, ни взгляда не могли поднять. Она любит тебя, как родного отца, вспомнил Ботеж слова, что сказал ему Майзель. И я ее люблю… Вот оно что, подумал он. Все дело-то в этом, вот в чем все дело. Кто любит, тот понимает…
– Я завтра иду на телевидение, – сказал Ботеж. – Я не они, я не могу, не имею права говорить за всех, от имени и по поручению… Я только за себя скажу.
– Я с тобой, Иржи, – проговорила Полина. – Я с тобой. Я думаю, ты можешь завтра сказать за всех… Мы можем. Только что мы им скажем, Иржи?!
– Ничего сложного, Полинушка. Ничего особенного. Они ведь и не ждут от нас ничего… Скажем – вот вам наша рука. Скажем – мы с вами. Скажем, что наше королевство – это и есть наша «res publica», наше общее дело. Попросим эфир утром, в новостях, чтобы и в Минске… И скажем Елене самое главное… Скажем ей это – быть может, она услышит, ей так нужно услышать это от нас именно теперь…
Вацлав с Мариной ждали его в Малом кабинете.
– Что опять случилось? – повернулся к Майзелю Вацлав, когда тот вошел.
– Елена… Да, – Майзель раскрыл заверещавший телефон и поднес трубку к уху.
– Еленочку твою посадил на борт до Белостока, поляки встретят ее там и проводят через границу, – сказал Богушек. – Наши на той стороне в курсе. Чемодан с лекарствами дал. Упаковал ее, как надо, по высшему классу, уж будь спок… Жучка подсадил. Пассивного, засечь не выйдет у них, все в цвет. Сонечка жива, в больнице в Степянке… Знаешь, где это?