– Не совсем. Я не возглавлял отряд, я просто по мере сил участвовал. Обязательно.
– О Боже.
– Порядок. Ключевое слово. За это. За возрождение скаутского движения «Королевских соколов», за стопятидесятидневную информационную блокаду сразу после того, как мы взяли власть, за монархию, за армию, за Косово, за Хорватию и Боснию… Я могу это часами перечислять. Похвалить они нас никогда не будут готовы. Хотя – где бы они все были, если бы не мы…
– Я тебя хвалю, – улыбнулась Елена, потрепав Майзеля по затылку. – Хотя совсем не за это…
– И мне достаточно, поверь. Мы не для этих болтунов работали и работаем, как проклятые.
– Но внутри, как я понимаю, уже порядок…
– Обязательно. Ну, более или менее…
– Более или менее?! Ну, ты даешь…
– А снаружи что творится, Дюхон? Ты думаешь, если мы перекрыли границы и даже друзей и родственников тау-визорами сканируем насквозь, мы сможем удержать порядок и благополучие, с таким трудом построенные?! Никогда. Надо идти и наводить порядок вокруг тоже. И снова не стесняться в средствах. И головы будут лететь, и кровь литься рекой. И они нас опять будут ненавидеть, – за то, что мы готовы на это. За то, что мы не общечеловеки. За то, что мы расисты. За то, что нашли в себе мужество открыто заявить и себе, и людям: есть люди и есть нежить. И если мы хотим жить, мы должны с нежитью покончить. Всеми способами. В том числе и совсем не общечеловеческими. Понимаешь? Потому что те, кто таскает расчлененные трупы по улицам своих городов, обливая их бензином и поджигая, и прыгая и вопя при этом от радости, – это не люди и даже не звери. Это нежить. С ними не о чем разговаривать. Не о чем договариваться. Это первое. Мы сказали – мы на войне. Еще до взрыва Биржи, до попытки взорвать ООН, до всего. А на войне действуют законы военного времени. Законы военного времени гласят, что врагов убивают там, где застанут. Не судят их долго и нудно, с адвокатами и присяжными, а убивают. И если кто-то не понял, что идет война, то это не наши, а их проблемы. Мы не можем позволить себе иметь пятую колонну. Вот как хотите. Поэтому придется молчать. Но поскольку мы все же люди, а не нежить, мы их просто слегка поприжали, а не убили и не сожгли заживо. И как поприжали… Просто им денег негде взять на свои фокусы. Мы не посадили никого, не стали никого выгонять, потому что это люди, и это наши люди, и каждый из них бесконечно нам дорог. Мы никого не трогали, разрешили уйти, создать этот клятый Новый университет, потому что в Карловом, кузнице наших кадров, нет и не может быть места для всяких слабоумных мазохистов, которые хотят, чтобы их таскали кусками по улицам. А вся эта европейская «сицилистская» муть, которая выросла на троцкистской болтовне и маоистских бреднях, вперемешку с пидорами и марафетчиками… Ну, нежить их просто использует, а они настолько тупы, что этого даже не понимают. Не понимают, что, если нежить придет в наши города, то их расчленят и сожгут первыми. Просто потому, что они даже не сопротивляются. Хотя бы поэтому. Они читают Коран, как читали когда-то Маркса, не понимая вообще ничего, – ни исторического контекста, ни социокультурного феномена, из которого это родилось… Не понимают самого главного, – что бы они не делали, все это – «мерзость в глазах Аллаха». И в прямом смысле, и в переносном. Что, как и у Маркса, все, что там есть верного, то не ново, а все новое – неверно. А со мной – это вообще отдельная история…
– То есть?
– Я – с точки зрения общечеловеческой – преступник. Я убийца, махинатор, заговорщик и антидемократ. Что есть абсолютная правда. Погоди, Дюхон… Мы наводили порядок – и здесь, в стране, и вокруг нас, очень жестко. Это именно так. Потому что мы на войне. Мы поступали и поступаем с теми, кто не строится, как с дезертирами, – лоб зеленкой. И это, конечно, никак не въезжает в их общечеловеческие ворота. А я – еще и еврей. Я – жид. Я – средоточие их комплексов и ужасов. Это меня они сжигали в газовых камерах своим молчаливым попустительством, а то и прямым потворством. И они никогда не простят мне этого. И не простят Вацлаву дружбу со мной. Потому что им не хочется чувствовать себя виноватыми. Это неприятно. Я думаю, я тоже бы нервничал, если бы чувствовал за собой вину. А я ее не чувствую. И это их тоже приводит в неистовство. Они не хотят, чтобы я их спасал. Они хотят, чтобы я сдох. Лучше всего – вместе со всеми евреями и сочувствующими. Так вот – не дождутся. И уж точно – после них. Не до и уж никак не вместо.
– И это правда, – вздохнула Елена. – Это ужасно, но это так на самом деле… Я долго отказывалась даже думать об этом, но это, увы, правда…
– И Мельницкого Ребе они королю никогда не простят. И дружбу с Израилем. И того, что каждый раз, когда израильтяне превращают в кровавый зонтик очередного насраллу, мы громко и радостно поздравляем их с победой. А не молчим, отвернувшись, как американцы, и не поднимаем стон и плач в унисон всей европейской интеллигентской сволочи и их правительствам, как будто шлепнули не террориста, а как минимум Махатму Ганди…
– Не уподобляйся.
– О! Слышите?! Я не хочу уподобляться. Я категорически возражаю против того, чтобы гангрену лечили детской присыпкой. Резать! Один раз…
– Он всегда так витийствует?
– Что? А… Ну, нет, не всегда. Но часто. Сейчас уже реже, потому что я с ним уже редко спорю по существу, – Елена улыбнулась.
– И кроме идеологических противоречий, тут еще и деньги замешаны. Во-первых, я отказываюсь просто так кормить голодных. Я говорю: учите голодных, как жить, чтобы перестать попрошайничать. А они не умеют этого. Они хотят быть добренькими. Исусиками. А вот это вряд ли. На это я денег не дам…