…Он прижимал к себе эбеновое тело девушки, так сильно, словно пытался выжать, выдавить из себя все, что так неудержимо влекло его к Елене… Макимбе уже не вскрикивала и не стонала, а только едва слышно повизгивала от оргазмов, которые накатывали на нее один за другим без перерыва… Такое происходило с ним впервые. Впервые Майзель думал не о женщине, с которой занимался любовью, а о себе. Вернее, о той, с кем у него не было ничего, кроме бесконечных, начинавшихся и заканчивавшихся на полуслове, иногда выматывающих разговоров, той, перед кем он так безжалостно выворачивал наизнанку свою душу, той, которой ему стало так физически не хватать, словно она была воздухом или водой… Скрипя зубами, он терзал мягкое и податливое лоно Макимбе, словно она была виновата в том, что творилось с ним.
Опомнившись, он отпустил девушку, оттолкнул от себя ее мокрое от любовного пота, горячее и мягкое тело, сел на кровати. Потом, обернув вокруг своих бедер полотенце, прикрыл бесстыдно и жарко разметавшуюся на постели Макимбе, встал и подошел к французскому окну, выходившему на балкон, нависавший над внутренним двором дворца. Он всегда получал все, что хотел. А хотел он вовсе не так часто, и никогда не гонялся за женщинами: он был слишком для этого занят, и он слишком хорошо знал, что его женщины среди них нет… И всегда рядом был верный Гонта, который так незаметно и так трогательно заботился не только о его физической безопасности, но и о его здоровье, душевном и телесном. Потом была Марта, к которой он успел по-своему привязаться… Он знал за собой это свойство – чувствовать привязанность к женщине, с которой занимался любовью, совершенно недопустимое в его положении. И Гонта регулировал и это тоже… И это было так нормально и привычно. Он был за это бесконечно благодарен Богушеку. Они никогда не обсуждали это вслух, но все происходило так, словно было выжжено раз и навсегда белым огнем на черном огне.
Он набрал полные легкие теплого ночного воздуха, пахнущего Африкой, – лениво качающимся океаном, саванной, джунглями, пустыней, – всем сразу, – и ему стало легче. Конечно, ему стало легче. Он был всего лишь человек, а Макимбе была такой чудной, ласковой обезьянкой, пахнущей остро и сладко, – ему стало легче, и он почти возненавидел себя за это.
Он быстро принял душ, оделся и вышел из комнаты, оставив спящую Макимбе, и зашагал к кабинету императора.
Квамбинга еще не спал, – работал, как все, кого он создал в этом мире. Создал из крови, из праха, из ничего… Увидев Майзеля, охрана молча отступила, склонившись, и распахнула двери. Император поднялся из-за стола ему навстречу, и горечь печали промелькнула в его огромных, лиловых, как африканская ночь, глазах.
Майзель подошел к нему и сильно нажал на плечо, усаживая Квамбингу назад в плетеное из раттана кресло, и сам уселся на стол, не заботясь сейчас ни о каких церемониях и условностях. Сказал глухо:
– Выдай ее замуж, Квамбинга. И сделай это быстро, друг мой.
– Она не понравилась тебе, – вздохнул император. – Конечно, куда ей, дикарке из Намболы, до искушенных в любви белых женщин… Мне жаль, Дракон.
– Я прослежу за тем, как ты устроишь ее судьбу, – Майзель смотрел Квамбинге в глаза до тех пор, пока император, вздохнув, не отвел взгляд. – Она чудная девочка, и дело не в ней, а во мне. И не смей обижать ее, Квамбинга. Я многое прощаю тебе за твою преданность и веру в наше дело. Но если обидишь ее – я не смогу любить тебя, как прежде.
– Я позабочусь о ней. Даю тебе слово, что ни один волос не упадет с ее головы. Я просто хотел, чтобы…
– Я знаю, знаю, друг мой, – Майзель положил руку на плечо императора и, сильно сжав его, встряхнул. – Я знаю, и я благодарен тебе. Но пусть случится то, что должно…
Что– то же должно случиться, подумал он. Так дальше не может быть. Что же творишь Ты со всеми нами, с ней и со мной, эй, Ты, как там Тебя?!.
Наступило утро. Елена встала с саднящей головной болью, приняла прохладный душ, и ей немного полегчало. Она накинула на себя махровый халат, выпила, давясь, еще одну таблетку… В это время раздался стук в дверь.
– Кто там? – по-английски спросила Елена.
– Свои, – по-чешски ответил Майзель. – Можно?
– Заходи.
Он вошел и остановился на пороге. Ни тени усталости, ни тени сомнения не было на его лице. Только глаза выдали его с головой, – жуткий огонь полыхал в них, казалось, освещая все вокруг неподъемным, давящим светом.
– Помочь тебе надеть скафандр? Мы вылетаем через час.
– Спасибо. Я сама справлюсь.
– Ты уверена?
– Обязательно, – она усмехнулась.
– Елена…
– Да?
– Нет. Ничего. Извини. Если хочешь, я уйду…
– Прекрати оперетту. Тебе придется уйти, потому что я собираюсь пудрить носик, и зрители мне при этом абсолютно не требуются. Я буду готова через полчаса, если тебя это устроит. Один вопрос.
– Конечно.
– Вы что, климат здесь меняете?
– Ты почувствовала?
– Еще бы.
– Это только местная, так сказать, анестезия. Города, промышленные зоны… Мы же не маньяки…
– Маньяки. Именно маньяки. Вы ненормальные. Причем все…
– Обязательно. В прежнем климате невозможно было заниматься делами. Только петь, плясать и совокупляться. Мы с этим покончим.
– И с совокуплениями тоже? – усмехнулась Елена.
Он пропустил это мимо ушей и протянул ей вчерашний тюбик:
– Смажь, пожалуйста, лицо. Хочешь съесть что-нибудь?
– Кофе.
– Хорошо. Как скажешь. Я распоряжусь… Увидимся.
– Пока, дорогой, – Елена улыбнулась, а Майзель дернулся от этой улыбки, как от пощечины.